А вообще вот, читайте
ОТНОШЕНИЕ В СССР К ВОЙНЕ
Информация об отношении советского общества к войне весьма противоречива. Долгие годы практически аксиомой считалось, что её начало вызвало небывалый всплеск патриотических чувств, призывные пункты осаждались толпами желающих отправиться на фронт и т.д. Однако столь однозначная картина вряд ли может быть признана исторически достоверной. Описывая то, как вступали во Вторую мировую войну все её основные участники, современники единодушно отмечают настроения уныния и опасения, которые буквально бросались в глаза. Ведь травматические воспоминания о Первой мировой войне были исключительно сильны. Подобные настроения были характерны и для гитлеровской Германии в сентябре 1939г (об этом пишет, в частности, американский журналист Уолтер Ширер, работавший тогда в Берлине). Почему же реакция советских людей на известие о начале войны казалась иной?
Патриотическую позицию занимали, как правило, молодые городские жители, находящиеся, с одной стороны, под воздействием милитаристской советской пропаганды, а с другой – испытывающие естественную для юношества тягу к военным подвигам. Для значительной части людей война также была возможностью засвидетельствовать свою преданность власти, от которой исходила постоянная опасность репрессий. Т.е. Причина подобного настроения может быть объяснена с позиций социальной психологии. Современный историк В.А.Токарев, проанализировавший это явление, так пишет о нём, имея в виду события 1939г. (но его слова можно отнести и к 1941-му): «Накануне Второй мировой войны в Советском Союзе появляется тип человека, обеспокоенного длительным миром, человека, который апеллирует к будущей войне и нетерпеливо ждёт её. Условно назовём такой тип озабоченности «синдромом Ворожейкина» и «синдромом Жукова». В мае-июне 1939г двадцатишестилетний старший политрук Арсений Ворожейкин и сорокадвухлетний комкор Георгий Жуков с одинаковым эмоциональным подъёмом, правда, при различных на то основаниях и мотивах, приветствовали свой перевод в Монголию, где начались бои с японской армией. Если для первого война была возможностью реализоваться как личности и патриоту, т.е. Им руководили ценности и стандарты, привитые через воспитание и пропаганду (защита социалистического отечества – высший нравственный императив), то для второго война была шансом избежать ареста. Именно поэтому Ворожейкин узнал об отправке на войну с «тревожной радостью»; а Жукова видели в день назначения в район Халхин-Гола в приподнятом, радостном настроении. Это была генерация людей, о которых нарком обороны К.Ворошилов говорил, что советский народ «не только умеет, но и любит воевать»». Но вместе с тем в начале войны в СССР были широко распространены и совершенно иные настроения.
К 1941 г. В Советском Союзе существовали многочисленные социальные слои, недовольные существовавшей общественной системой. Прежде всего, это были крестьяне - большая часть населения страны. Именно крестьяне составляли подавляющее большинство жертв двух великих катастроф, происшедших в 1921-1922 и 1933-1934 гг. В результате голода, вызванного политикой властей, в эти годы погибло в общей сложности до 15 миллионов человек. Да и рабская жизнь в сталинских колхозах, обрекавшая сельских жителей на вечно голодное существование, была невыносимой.
Репрессии второй половины 30-х годов унесли жизни ещё, по меньшей мере, сотен тысяч человек; и несколько миллионов оказалось в заключении. У всех заключенных оставались родственники (следует помнить о том, что крестьянские семьи были более многочисленны и отличались более крепкими родственными связями, чем городские). Ни зэки, ни их родня вовсе не были обязаны прощать советскому государству причинённые им боль и страдания.
Были веские причины для недовольства и у рабочих. Накануне войны в результате принятия ряда новых законов они оказались фактически прикреплёны к своим предприятиям, не могли уйти с них по своей воле. Их жестоко карали за опоздания на работу и выпуск бракованной продукции (вплоть до длительных сроков заключения за “вредительство”). Можно сказать, что как крестьянство, так и промышленный пролетариат в СССР находились на положении крепостных.
О том, насколько девальвировано было в предвоенном СССР понятие личной свободы, указывает следующий факт, приводимый в воспоминаниях авиаконструктора Л.Кербера, одного из заместителей А.Н.Туполева. Один из членов их "шараги", т.е. Конструкторского бюро, состоявшего из арестантов, по истечении срока заключения был выпущен "на свободу". Однако на следующий день он появился вновь и попросился обратно, объяснив, что в тюрьме условия лучше.
К перечисленному следует добавить, что практически все трудящиеся в СССР в обязательном порядке должны были подписываться на облигации государственного займа, т.е. Отдавать государству часть своего заработка. Кроме того, в 1940 г было введено платное обучение в старших классах школах, техникумах и институтах.
Разумеется, большевиками была создана мощнейшая система террора. Террор в сочетании с эффективной пропагандой и богатыми возможностями для продвижения человека из низов вверх по социальной лестнице сдерживали открытые попытки сопротивления. Поэтому для того, чтобы недовольство проявилось, необходимы были внешние стимулы.
Таким стимулом стали сокрушительные поражения Красной армии лета-осени 1941г. Они породили массовые антивоенные, пораженческие настроения в армии и стране. Об их истинном размахе сегодня известно крайне мало, однако тем ценнее соответствующие свидетельства. Приведём некоторые из них.
Украинский буржуазный демократ, свидетель событий Федор Пигидо – Правобережный писал: “ …Чем объяснить то, что, скажем, под Киевом во время известного киевского “окружения” было взято в плен около 700 тысяч солдат; под Уманью, Смоленском и других известных местах число пленных достигало нескольких сотен тысяч в каждом отдельном случае? Неужели только бездарностью советского командования – что, бесспорно, также сыграло свою роль – или “гениальностью” немецкого командования? Такое решение вопроса было бы неправильным, чересчур упрощенным. Нет, основной причиной этого невиданного в военной истории всего мира явления является то, что весь народ и, прежде всего, национально порабощенные народы СССР сознательно не хотели воевать и при первом удобном случае разбегались по широким просторам Украины, “дезертировали” или, когда это не удавалось, сдавались в плен.
Значительная часть подсоветских людей знала про существование гитлеровской “Майн Кампф” и больших иллюзий не питала, но в то же время самые широкие круги подсоветских народов знали кровью запечатленные на народном теле 25 лет сталинской тирании. Окровавленное в сталинских застенках народное тело пылало и звало к борьбе, к мести за замученных братьев, детей и близких. Поэтому бросали оружие, не потому, что гитлеровский режим был хорошим, а потому, что обессиленное почти 25 – летним сталинским террором население Советского Союза не видело для себя иной возможности сбросить кровавый сталинский режим. Из двух зол люди выбрали меньшее. И пусть это никого не удивляет: такой ужасной, такой нестерпимой была советская действительность, особенно и прежде всего для крестьянства, а мысль попасть хоть к Гитлеру была столь привлекательна, что подсоветские народы слепо, стихийно отдали свои симпатии немцам… И нужна была безграничная тупость гитлеровского окружения, чтобы так фатально для себя не учесть эти настроения и не использовать их.”
Свидетельство Пигидо – Правобережного можно расценить как излишне пристрастное. На автора оказывают влияние его явно антибольшевистские взгляды. Однако вот ещё одно описание. Его автор, патриотически настроенный советский ветеран Ефим Гольбрайх описывает происходящее в первые месяцы войны следующим образом: “Самое страшное, что навстречу фронту шли тысячи мужчин в гражданской одежде. Нет, они не искали полевые военкоматы... Это переодетые дезертиры возвращались по домам. Никто из них этого не скрывал. Становилось жутко на душе от масштабов массового предательства... Как шли по дорогам толпы беженцев, под непрерывными немецкими бомбежками рассказано уже не мало. На обочинах лежали тела людей погибших при бомбежке, никто их не хоронил. Иногда, все происходящее напоминало «театр абсурда». По одной дороге бредем мы, а параллельно нам движется немецкая танковая колонна. Танки облеплены немецкой пехотой, солдаты показывают на нас пальцами и гогочут... Когда стало ясно, что мы в полном окружении, многие повернули назад. Я шел всю дорогу с двумя гродненскими комсомольцами, но и они не выдержали лишений и испытаний. Пошли к себе домой... Нам, на головы, немцы листовки с воздуха сыпали. Мол, Москва взята, Красная Армия разбита. Бей жидов – комиссаров и так далее. Многие начали верить написанному в листовках… Еды у нас не было. Питались земляникой, да еще иногда в деревнях добрые люди давали краюху хлеба. Мои ботинки разбились, и я шел босиком. Сердобольный дед в одной из деревень дал мне лапти. Вышли к своим в районе города Ярцево, там не было сплошной линии фронта. На станции выгружалась хорошо экипированная и вооруженная дивизия, прибывшая с Дальнего Восток. Это производило внушительное впечатление. Я испытывал ощущения близкие к потрясению. Стали просить о зачислении нас в эту дивизию. Привели к начальнику особого отдела. Я все о себе честно рассказал. А пожилой особист мне говорит – «Иди сынок, ты еще успеешь повоевать»”.
Добравшись до Москвы Гольбрайх стал свидетелем следующих событий: “В середине октября пошли слухи, что фронт прорван, а Сталин и правительство из Москвы сбежали… Начальство на многих предприятиях погрузило семьи в грузовики и оставило столицу. Вот тут и началось... Горожане дружно кинулись грабить магазины и склады. Идешь по улице, а навстречу красные самодовольные пьяные рожи, увешанные кругами колбасы и с рулонами мануфактуры под мышкой! Но больше всего меня поразило следующее – очереди в женские парикмахерские... Немцев ждали... Вся территория в радиусе несколько километров вокруг Казанского и Курского вокзалов, была забита кричащими и плачущими людьми, грузовыми машинами, дикая паника, многие стремились уехать из города любой ценой. Помню как по Шоссе Энтузиастов, единственной дороге на Муром и Владимир, молча проходили десятки тысяч людей. Но уже 16 октября власти спохватились и постепенно навели порядок в Москве. На улицах появились усиленные патрули. В городе формировали добровольческие коммунистические дивизии. Навстречу своей горькой и трагической судьбе шли отряды гражданских людей, вооруженных старыми винтовками и охотничьими ружьями. Шли пожилые люди, семнадцатилетние юнцы и множество мужчин интеллигентного вида в очках (до войны «очкариков» в армию не призывали)”.
Польский антифашист Густав Герлинг-Грудзинский, ненавидевший нацистскую Германию, застал начало войны в советском концлагере. Вот как он описывает настроения заключенных после получения известий о начале войны: “Мы стояли молча, опустив головы, но я почти видел, как горячая волна радости подкатывает у всех к горлу, душит спазмой надежды, заволакивает помутневшие от голода и усталости глаза бельмом полубезумной слепоты рабов, для которых любая рука, открывающая двери застенка, - рука Провидения. В первые недели войны зэки говорили о ней мало и осторожно, но почти всегда одно и тоже: они наступают! Быть может, мерой унижения и отчаянья, до которого довела свои жертвы система современного рабства, служит тот факт, что не только тысячи простых людей, русских, украинцев и нацменов, для которых немцы были естественными союзниками в борьбе с ненавистными колхозами, но и без малого все европейские и российские коммунисты (узники лагеря – прим. Ред.), просвещенные, образованные и умные, со дня на день возбужденно и нетерпеливо ждали прихода гитлеровских освободителей. Я с ужасом и глубоким стыдом думаю о Европе, разделенной надвое Бугом, где по одну сторону миллионы советских рабов молились, чтобы их освободила гитлеровская армия, а по другую – миллионы еще не сожженных жертв немецких концлагерей свои последние надежды возлагали на Красную Армию.” Освободившись из лагеря, Грудзинский оказался в советском тылу, настроения в котором он описывает следующим образом: “В Вологде в январе 1942 года война не пользовалась особой популярностью. В очередях нарекали на продуктовые ограничения и бестолковую мобилизацию, после которой многие семьи остались без работоспособных мужчин, а дважды я даже слышал вопрос: “Когда уже наконец придут эти немцы.” Лишь у советских офицеров и беженцев из Москвы Грудзинский впервые встретил патриотизм и ненависть к немцам.
Насколько серьёзно оценивало опасность пораженчества высшее советское руководство? Косвенным ответом на этот вопрос является широко известный приказ Ставки ВГК №270 от 16.08.1941, подписанный Сталиным, Молотовым, Будённым, Ворошиловым, Тимошенко, Шапошниковым и Жуковым, имеющий гриф "Без публикации". Часто цитируют его постанавливающую часть, в которой все сдавшиеся в плен объявляются изменниками Родины, а их семьи переводятся фактически в разряд заложников. Между тем у данного приказа есть преамбула, содержащая, между прочим, и такие строки: "Эти ... Факты сдачи в плен нашему заклятому врагу свидетельствуют о том, что в рядах Красной Армии, стойко и самоотверженно защищающей от подлых захватчиков свою Советскую Родину, имеются неустойчивые, малодушные, трусливые элементы. И эти трусливые элементы имеются не только среди красноармейцев, но и среди начальствующего состава. Как известно, некоторые командиры и политработники своим поведением на фронте не только не показывают красноармейцам образец смелости, стойкости и любви к Родине, а, наоборот, прячутся в щелях, возятся в канцеляриях, не видят и не наблюдают поля боя, а при первых серьезных трудностях в бою пасуют перед врагом, срывают с себя знаки различия, дезертируют с поля боя. Можно ли терпеть в рядах Красной Армии трусов, дезертирующих к врагу и сдающихся ему в плен, или таких малодушных начальников, которые при первой заминке на фронте срывают с себя знаки различия и дезертируют в тыл? Нет, нельзя! Если дать волю этим трусам и дезертирам, они в короткий срок разложат нашу армию и загубят нашу Родину. Трусов и дезертиров надо уничтожать." Как явствует из этих строк, верховное советское командование оценивает угрозу, исходящую со стороны дезертиров, как весьма и весьма серьёзную. Понятно, что такие оценки могли возникнуть лишь в том случае, если дезертирство действительно было массовым явлением.
Кроме свидетельства Гольбрайха, существуют свидетельства, исходящие от других патриотически настроенных очевидцев, подтверждающие такую оценку. Например, известный социолог, в прошлом диссидент, а впоследствии советский патриот Александр Зиновьев встретил войну утром 22 июня, будучи в звании сержанта. И однажды, уже находясь в окружении, ему пришлось столкнуться со следующей ситуацией. Солдаты бурно обсуждали вопрос, что им дальше делать: полк в окружении, связь с вышестоящим командованием утрачена. Большинство склонялось к тому, что дальнейшая борьба невозможна и надо сдаваться в плен. Когда же Зиновьев заявил, что следует пробиваться к своим, его чуть не убили. В итоге большинство ушло к немцам в плен, а лишь меньшинство приняли решение пробиваться к своим.
Но если антивоенные настроения были столь массовыми, откуда же в таком случае брались огромные массы добровольцев? Действительно, в первые месяцы войны значительное число людей, не подлежащих призыву в обычном порядке, пополнили ряды добровольческих формирований: дивизий «народного ополчения», «истребительных батальонов», разведывательно-диверсионных отрядов (в одном из последних проходила подготовку к переброске через линию фронта Зоя Космодемьянская, чья мученическая смерть сделала её одним из символов советского патриотизма). Однако насколько добровольным было поступление в «добровольцы»? Петербургский историк Р.Ш.Ганелин вспоминает, как 60-70-е годы он был свидетелем рассказов в узком кругу бывшего военного комиссара Ленинграда Ф.Ф.Расторгуева о происхождении народного ополчения. «Первые же дни войны, сказал он, выявили невозможность выполнения мобилизационного плана. Часть тех мест, куда в соответствии с ним следовало направлять мобилизованных, была уже занята противником, другая труднодостижима, тем более в короткие сроки. Тогда он, по его словам, обратился 25 июня к секретарю горкома А.А.Кузнецову с предложением таких принципов формирования частей, которые получили известность как создание народного ополчения и были применены всюду». Понятно, что принцип добровольности выдерживался при формировании этих частей, мягко говоря, далеко не всегда. Интересно в этой связи и свидетельство танкиста Александра Боднаря, раненого в августе 1942г на Калининском фронте и вспоминавшего, как его вывозили после ранения: «А потом здоровенные девки стали нас на носилках таскать в теплушки эшелона, отправлявшегося в Москву. Перетаскали и кричат: «Быстрее, до налёта немецких бомбардировщиков». И когда мы поехали, слышу, в соседнем вагоне песни запели. Я у старого солдата спрашиваю: «Что это такое?» - «Это те девки, которые нас грузили, поют». – «А почему они в Москву едут?» - «Рожать». – «Как рожать?!» - «Ну, когда в октябре сорок первого всех поголовно забрали, им матери сказали: «Побыстрей забеременей и возвращайся домой». Вот они и выполнили их наказ, но я их не осуждаю».
Что касается женщин, то принудительному призыву они, как правило, не подлежали. Однако, как видно из процитированного отрывка, такие случаи были отнюдь не редки. Но чаще женщины шли на фронт добровольно. Об их мотивах размышляет другой фронтовик, офицер-артиллерист Исаак Кобылянский: «Почему немало девушек шло в армию, на фронт добровольно? Было на это, думаю, несколько совершенно разных причин. Некоторыми руководили патриотические мотивы, другим надоели лишения, на которые был обречён тыл. Существовал ещё один, несомненно серьёзный мотив: мужчины в тылу стали редкостью, а на фронте можно было запросто найти своего суженного или, на худой конец, временного, как теперь говорят, партнёра».
Советский писатель Илья Эренбург демонстрирует другую грань реальности 1941 г. “Разговаривая с бойцами в первые месяцы войны, я то испытывал гордость, то доходил до отчаянья. Конечно, мы были вправе гордиться тем, что советские учителя воспитывали детей и подростков в духе братства. Но мы сдавали за городом город, а я не раз слышал от красноармейцев, что солдат противника пригнали к нам капиталисты и помещики, что кроме Германии Гитлера, существует другая Германия, что если рассказать немецким рабочим и крестьянам правду, то они побросают оружие. Многие в это искренне верили, другие охотно к этому прислушивались… Люди, защищавшие Смоленск и Брянск повторяли то, что слышали сначала в школе, потом на собраниях, что читали в газетах: рабочий класс Германии силен, это передовая индустриальная страна, правда фашисты, поддерживаемые магнатами Рура и социал-предателями захватили власть, но немецкий народ против них, он продолжает бороться. “Конечно, - говорили красноармейцы - офицеры - фашисты, наверное и среди солдат попадаются люди, сбитые с толку, но миллионы солдат идут в наступление только потому, что им грозит расстрел." Наша армия в первые месяцы не знала подлинной ненависти к немецкой армии… Тогда и многие командиры возлагали надежды на листовки и громкоговорители. Листовок было много, казалось бы убедительных, а немцы продолжали продвигаться вперед”.
Однако в 1942г антивоенные настроения резко идут на убыль. Истории людей, вырвавшихся с “той стороны”, письма советских солдат домой и рассказы жителей освобожденных Красной армией территорий, часто подтверждали тезисы официальной пропаганды об ужасах немецкой оккупации. Нацисты не несли никакого освобождения. На подвластной им территории люди голодали. Нацисты не прекратили массовые репрессии. С ними невозможно было договориться. Им нельзя было сдаться в плен, просто потому что у пленных почти не было шансов выжить. Страну захлестнули ужас и отчаянье, сменившиеся националистическим подъемом и ненавистью. В августе 1942 г. Эренбург писал: “Мы скажем утром 'убей немца' и ночью 'убей немца'. Немцы заслонили от нас жизнь. Мы хотим жить. И мы хотим убить немцев... Мы их перебьем, это всякий понимает. Но нужно перебить их скорее, не то они разорят Россию, замучают еще миллионы людей”.
Изменились и настроения в армии. Гольбрайх отмечает, что “к концу войны ожесточение достигло крайних пределов, причем с обеих воюющих сторон. В горячке боя, даже если немец поднял руки, могли застрелить, как говорится «по ходу пьесы». Десятки случаев были, когда пробегали мимо и тот же, «уже сдавшийся враг», поднимал с земли автомат и стрелял в спины атакующих. А если немец, после боя выполз с траншеи с поднятыми руками, тут у него шансы выжить были довольно высоки. А если с ним сдалось еще человек двадцать «камрадов» - никто их, как правило, не тронет. Но снова пример. Рота продолжает бой. Нас остается человек двадцать и надо выполнять задачу дальше. Взяли восемь немцев в плен. Где взять двух-трех лишних бойцов для конвоирования? Это пленных румын сотнями отправляли в тыл, без конвоя. А немцев... Ротный отдает приказ – «В расход». Боец с ручным пулеметом расстреливает немцев... Все молчат... Через минуту идем дальше в атаку... То, что фашисты творили на нашей земле – простить нельзя! Сколько раз видели тела растерзанных наших ребят, попавших к немцам в плен... Под Шауляем, выбили немцы соседний стрелковый полк из села Кужи и захватили наш медсанбат, расположившийся в двухэтажном здании. Нашу роту бросили на выручку пехоте. Но мы не могли пробиться! Танки перекрыли подступы к селу и расстреливали нас в упор. Отошли на высотку и видели в бинокли, как фашисты выбрасывают наших раненых из окон и жгут живьем... О каких пленных после этого может идти речь?! Штрафники в плен брали относительно редко... Это факт. У многих семьи погибли, дома разрушены. Люди мстили... А какой реакции следовало ожидать? Эсэсовцев, танкистов и «власовцев» - убивали часто прямо на месте. У нас были солдаты, прошедшие немецкий плен. После всех ужасов, которые они испытали, все слова замполитов о гуманности, были для них пустой звук. Еще страшный эпизод. В 1943, году, летом, наш стрелковый батальон пошел в атаку. Брали село в лоб, шли на пулеметы. После боя в живых осталось совсем немного счастливчиков. На земле сидел и истекал кровью командир роты. Осколком ему оторвало нижнюю челюсть. Подвели человек пять пленных немцев. Боец спрашивает – «Куда их». Ротный достал из полевой сумки блокнот, вырвал листок и кровью на нем написал– «Убить»...”
Динамика настроений в российской армии и обществе во время Второй мировой войны были противоположны тому, что имело место в Первую мировую. Тогда в начале войны произошел взрыв патриотических чувств, который затем сменился пораженческими настроениями (с обеих сторон). Напротив, во время второй мировой первоначальное отношение к войне было скорее негативным, а затем ему на смену пришло ожесточение. В 1941 г. Государственной властью была очень грамотно выбрана тональность в разговоре с народом о войне. Всячески подчёркивалось, что война будет долгой, тяжёлой, что не надо рассчитывать на скорую и лёгкую победу и т.д. (в 1914 г. Наоборот, большинство людей были убеждены, что война продлиться недолго). В этом смысле прогноз власти оправдался и её нельзя было упрекнуть во вранье, в приукрашивании перспектив.
Кроме того, в 1941 г. У российского государства было больше возможностей для пропаганды, чем в 1914 г. Сыграли свою роль радио, газеты, всеобщая (практически) грамотность населения в условиях государственной монополии на информацию. Тоже самое имело место и у немцев; хотя и в несколько меньшей мере (немецкое население не обязано было сдавать радиоприёмники, как в СССР; хотя за слушание вражеских передач наказывали).
Изменился и сам характер боевых действий. В Первую мировую армии гнили в окопах, не продвигаясь при этом не на шаг и неся огромные потери. Это порождало мысли о бессмысленности происходящего. Вторая мировая война имела более динамичный характер, включала механизм состязательности, который часто действует в мужском коллективе ("кто же сильнее - мы или они?").
В результате жёсткого контроля, тоталитарной пропаганды, ожесточённых боевых действий и растущей жажды мести возможности для "братаний", открывшиеся в конце Первой мировой, во Вторую мирровую войну оказались заблокированы. Окончание войны начали связывать с полным уничтожением противника, результатом чего стало всеобщее озверение.